(посвящается Якову Герасимовичу Кухаренко).
«...Это был старик высокого роста, которого длинные седые усы совсем почти закрывали нижнюю половину лица. Несмотря на лета, энергия еще ярко блистала в его глазах, под нависшими седыми бровями. Все лицо его вообще было как-то сурово и спокойно.
Насунутая на затылок папаха придавала ему что-то отчаянное, а туго стянутый широкий ремень наперехват сообщал его фигуре стройность и молодцеватость не по летам. В зубах у него торчала люлька (трубочка) с коротеньким чубучком; мускулистая рука сжимала штуцер...
Это был пластун, в полном смысле этого слова. Я душевно жалел, что не живописец: дорого бы дал в эту минуту за возможность передать на бумагу черты этой типической козацкой физиономии. Он начал рассказ довольно вяло и сухо, изредка останавливаясь, чтобы потянуть из трубки...
Разумеется, рассказ его был на чистом малороссийском языке, и, передавая его на великорусском, он много потеряет той прелести, верности и даже романтизма, которые выразились в малороссийском простом, но сердечном рассказе. К сожалению, не все понимают этот поэтический язык и даже некоторые называют его варварским.
- Давно ли это было? - начал старик: - да лет двадцать назад, около Ольгинского поста... в Красном лесу... Это случилось зимою, только что воротились мы из похода и наши батальоны стали по Линии. Зима была не слишком холодная, но все-таки Кубань стала. К нам собрали еще на помощь со всей Черномории почти столько же козаков, сколько всегда стоит, то есть удвоили Линию. Я и тогда пластуновал, как и теперь. И вот, однажды, на рождественские праздники, именно в какой день не помню, я, вместе с Никитой Головачом, был в залоге.
Тут старик вздохнул, потянул сильнее из трубки, и, подумав немного, продолжал:
- Тяжело вспомнить эту ночь... Ветер был сильный, ночь темная, в пяти-шести шагах ничего нельзя было разобрать. Мы лежали и мерзли, ветер продувал до костей, - просто была беда, пальцы на ногах того и гляди что отмерзнут.
- Что, брат Никита, сказал я: - видно придется замерзнуть?
- От чего? - отвечал он.
- Да у меня кости трясця трясе.
- Ничего, у меня есть водка, - такие ли, бывало, приходилось простаивать ночи нам с тобой, да и то не пропадали... вот Бог знает что вздумал. На, выпей, пройдет, - да смотри со страху далеко не забирайся, а то хуже будет.
Глотнув раза два, я передал Никите, он тоже не отказался, и у нас, как будто, стало веселей на сердце.
- А що, брате Михайло, що наши жинки поробляють, мабуть жартують з москалями, кохаютця, жирують?
- А може и плачуть вспоминаючи об нас.
- Ну чи нема ще чего выдумать? - рассердившись пробурчав он: - чи видно дило, щоб москаль не сбив с толку Козаковой жинки... Вже хоть и добрый человек, да москаль, - так и поминай як звали!...
Но тут в лесу - Трах, трах! Мы схватились - и к лесу...
Бежать нам было версты полторы, так мы ударилось прямиком по над речкой, чтоб вовремя добежать и перенять (перерезать путь) проклятым масувирам (Черкесам). Слышим, уже выстрелы ясно, да и крики до нас долетают... Ура!..Ура!... закричали мы, когда наткнулись человек на шесть Черкесов и примкнули штыки.
Здесь старик, как бы вдруг переродясь, принял грозный вид и схватил штуцер на руку.
Нельзя было стрелять; жалко было патрон терять попусту, - продолжал он: - мы бросились на ура. Я уже одного наткнул на штык, а Никита другого.
В это время, как нарочно, ветром разнесло тучу и месяц вышел полный, ясный. Глядим, кругом нас Черкесы, а между ними наши люди, связанные, ободранные... их тащили за Кубань...
Согрешил я тогда перед Господом: проклял я и месяц, проклял я и глаза свои, зачем я вижу так ясно, вижу мою жену и есаульшу, и деток и отца.
У старика катились слезы, бледность покрыла мужественное лицо, тоска болезненно выразилась на нем.
- Так и вашу жену увезли вместе с есаульшой?! - вскричало несколько голосов из слушателей, заинтересованных и сочувствовавших старику...
Отерши слезы, старик начал набивать трубку и упорно молчал; наконец просьбы всех заставили его продолжать, только, как было видно, рассказ этот очень расстраивал его...
Потянув сильнее обыкновенного из коротенького чубучка, старик продолжал.
- Бог ли меня поддержал, или я еще крепок был, да и молод, но только случись это теперь, не выдержал бы, умер бы, ей-Богу умер бы! Как же, - сквозь слезы продолжал старик: - сына родного, сына при мне разорвали, а!? Разорвали! За ножки разорвали... Кто бы выжил, спрашиваю!?
Тут у Михайлы глаза разгорались, злая улыбка обезобразила его лицо, и он заскрежетал зубами... Родного моего сына!...
Старик помолчал несколько, и, немного успокоившись, продолжал:
- Сразу не могли мы сообразить своего положения, потому что нечаянно попали в толпу, но не были ей замечены. У меня и Никиты, как раз на тот случай, головы были закрыты башлыками... братов своих (козаков вообще) мы еще не видели и не знали, с которой стороны они будут, но только сообразили, что Черкесам плохо, потому что они начали бить детей и женщин и разбегаться в разные стороны...
Тут я тихонько сказал Никите, - «Держись же подле меня и не разлучайся до смерти!» Вдруг вижу какую-то женщину, шагах в семи не более от меня; я сначала было и не узнал, но раздирающий, знакомый мне голос, сказал, что эта женщина - жена моя...
Я бросился к ней и ударил штыком Черкеса, державшего за ножку моего сына. Проколотый штыком, он упал, - а на место его явились другие. Я перескочил через жену, стал над нею, но в эту самую минуту у меня перед глазами промелькнули есаульша, моя сестра, мать и отец...
Кровь прилила к моей голове, - я кидался направо и налево и помню только, что кричал: «Это я, Михаило! Это я, Михайло»... В глазах у меня потемнело, и я упал на землю...».
Полный текст рассказа - в присоединенном файле